об авторах
Сооснователь и директор Института современного искусства «База» в Москве, созданного совместно с Анатолием Осмоловским и Константином Бохоровым. Руководила образовательными, выставочными и исследовательскими проектами института, а также издательством БАЗА, выпускавшим книги и исследования по современному искусству, теории и художественной критике. На протяжении многих лет развивает независимые образовательные, издательские и художественные инициативы на пересечении искусства, кино, философии и культурной теории. Живёт и работает в Берлине.
о книге
«Интеллектуальная сила и обаяние текстов Гройса в том, что они всегда о Гройсе. Ведь его мысль — это живая мысль. Она черпает ресурс не только из академического знания, но и из непосредственного опыта. Поэтому же рассказы Гройса о себе — это проницательный анализ эпохи, ее искусства и ее героев».
виктор мизиано,
куратор
«Удивительная книга! Борис Гройс — это прекрасный лебедь, то белый, то черный, в зависимости от настроения, всегда в оппозиции к самому себе. А также он гений незаезженной мысли как о советском человеке, так и о концептуализме, как о каше французской философии, так и об общей теме смертности при пристальном анализе случайной закономерности своего жизненного успеха».
виктор ерофеев,
писатель
«Мне важно, чтобы незнакомые другие замечали меня, чтобы они говорили обо мне — необязательно тогда, когда они у меня в гостях и обязаны высказываться о моих работах. Вот я встречаю сплошь и рядом: “Как сказал Гройс...” И при этом говорят походя, не желая специально обсудить Гройса. Это и есть то попадание в безличное поле голосов, к которому я стремлюсь».
илья кабаков,
художник
фрагмент книги
Что касается андеграунда, я участвовал в очень многих мероприятиях: кружковых чтениях, подпольных выставках, писал иногда тексты для них. Для того же Шемякина, для Жарких. Но я не воспринимал это особенно серьезно.
Почему?
Для меня более серьезной была моя ангажированность в писании философских текстов, как, например, для «37». Я наблюдал за тем, что делается в искусстве и поэзии. Но даже если какие-то вещи мне нравились, общее направление казалось эскапистским. Эти люди хотели чего-то другого. Я же вообще не был склонен желать чего-то другого. Мне было интересно то, что есть.
И меня больше всего интересовала советская власть. Эта формация казалась мне очень экзотичной и исторически необычной. Нигде ничего такого не было, и я считал удачей, что могу наблюдать такую экзотичную действительность. А все люди, которые меня окружали, все без исключения, бежали от советской власти. Им хотелось уйти: кому-то в модернистскую или постмодернистскую поэзию, кому-то в Серебряный век, Брюсова, Белого и так далее, кому-то в изысканный гомосексуализм типа Кузмина, кому-то на Запад с поп-группами. Все хотели уйти от советской действительности в какой-то другой мир. Но все эти миры мне казались менее любопытными, чем советский.
Возьмем Серебряный век. Что это было? Это было похоже на Францию, на Верлена, на Рембо, на французский декаданс. Но он был во Франции лучше, чем в России, ну или примерно такой же. Все западные группы были на Западе, и они были везде. А вот советская ситуация мне казалась очень соблазнительной для изучения, анализа и наблюдения. Все остальные вещи я с детства знал. Пруст, Бодлер — все это мне было и так известно, а сбывание кирпича «кровью и спермой» казалось чем-то исключительным. Ни в каком другом месте такого не услышишь, даже у Батая те же идеи высказаны в более слабой форме. Так что это бегство от советской современности в сторону культурных или поп-культурных интересов не вызывало у меня внутреннего сочувствия. Я его наблюдал, но не сочувствовал.
Это объясняет мою моментальную симпатию в отношении того, что делали Кабаков, Пригов, Булатов и все остальные. Это были люди, которые сначала полностью расстались с советским образом мышления благодаря своему участию в андеграунде, а затем вернулись из этой андеграудной позиции к советской жизни как к предмету рассмотрения. Они не ушли куда-то в эмпиреи. Это очень хорошо видно по кабаковским альбомам — его герой все время сидит в советском шкафу, потом уходит, и в результате все распадается. И с чем он остается? Ни с чем. Нет никаких религиозных откровений, культурных конструкций, символизмов, подсознания, сюрреализма. Всего этого нет. Вообще ничего нет. Пустое место. Он доходит до точки «ноль» и из нее наблюдает действительность, с интересом и вниманием.
Что касается андеграунда, я участвовал в очень многих мероприятиях: кружковых чтениях, подпольных выставках, писал иногда тексты для них. Для того же Шемякина, для Жарких. Но я не воспринимал это особенно серьезно.
Почему?
Для меня более серьезной была моя ангажированность в писании философских текстов, как, например, для «37». Я наблюдал за тем, что делается в искусстве и поэзии. Но даже если какие-то вещи мне нравились, общее направление казалось эскапистским. Эти люди хотели чего-то другого. Я же вообще не был склонен желать чего-то другого. Мне было интересно то, что есть.
И меня больше всего интересовала советская власть. Эта формация казалась мне очень экзотичной и исторически необычной. Нигде ничего такого не было, и я считал удачей, что могу наблюдать такую экзотичную действительность. А все люди, которые меня окружали, все без исключения, бежали от советской власти. Им хотелось уйти: кому-то в модернистскую или постмодернистскую поэзию, кому-то в Серебряный век, Брюсова, Белого и так далее, кому-то в изысканный гомосексуализм типа Кузмина, кому-то на Запад с поп-группами. Все хотели уйти от советской действительности в какой-то другой мир. Но все эти миры мне казались менее любопытными, чем советский.
Возьмем Серебряный век. Что это было? Это было похоже на Францию, на Верлена, на Рембо, на французский декаданс. Но он был во Франции лучше, чем в России, ну или примерно такой же. Все западные группы были на Западе, и они были везде. А вот советская ситуация мне казалась очень соблазнительной для изучения, анализа и наблюдения. Все остальные вещи я с детства знал. Пруст, Бодлер — все это мне было и так известно, а сбывание кирпича «кровью и спермой» казалось чем-то исключительным. Ни в каком другом месте такого не услышишь, даже у Батая те же идеи высказаны в более слабой форме. Так что это бегство от советской современности в сторону культурных или поп-культурных интересов не вызывало у меня внутреннего сочувствия. Я его наблюдал, но не сочувствовал.
Это объясняет мою моментальную симпатию в отношении того, что делали Кабаков, Пригов, Булатов и все остальные. Это были люди, которые сначала полностью расстались с советским образом мышления благодаря своему участию в андеграунде, а затем вернулись из этой андеграудной позиции к советской жизни как к предмету рассмотрения. Они не ушли куда-то в эмпиреи. Это очень хорошо видно по кабаковским альбомам — его герой все время сидит в советском шкафу, потом уходит, и в результате все распадается. И с чем он остается? Ни с чем. Нет никаких религиозных откровений, культурных конструкций, символизмов, подсознания, сюрреализма. Всего этого нет. Вообще ничего нет. Пустое место. Он доходит до точки «ноль» и из нее наблюдает действительность, с интересом и вниманием.









